

В токе враждующей крови
над котловиной лесною
нож альбасетской работы
засеребрился блесною.
Отблеском карты атласной
луч беспощадно и скупо
высветил профили конных
и лошадиные крупы.
Заголосили старухи
в гулких деревьях сьерры.
Бык застарелой распри
ринулся на барьеры.
Черные ангелы стелют
снежную пряжу по скалам.
Черными крыльями стынет
сталь с альбасетским закалом.
Монтилец Хуан Антоньо
листом покатился палым.
В лиловых ирисах тело,
над левой бровью – гвоздика.
И огненный крест венчает
дорогу смертного крика.
Судья с отрядом жандармов
идет масличной долиной.
А кровь змеится и стонет
немою песней змеиной.
– Так повелось, сеньоры,
с первого дня творенья.
В Риме троих недочтутся
и четверых в Карфагене.
Полная бреда смоковниц
и отголосков каленых,
заря без памяти пала
к ногам израненных конных.
И ангел черней печали
тела окропил росою.
Ангел с оливковым сердцем
и смоляною косою.
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
Далекий парусник в море,
далекий конь в перелеске.
Ночами, по грудь в тумане,
она у перил сидела —
серебряный иней взгляда
и зелень волос и тела.
Любовь моя, цвет зеленый.
Лишь месяц цыганский выйдет,
весь мир с нее глаз не сводит —
и только она не видит.
Любовь моя, цвет зеленый.
Скользнули потемки в воду,
серебряный иней звездный
торит дорогу восходу.
Смоковница чистит ветер
наждачной своей листвою.
Гора одичалой кошкой
встает, ощетиня хвою.
Но кто придет? И откуда?
Навеки все опустело —
и снится горькое море
ее зеленому телу.
– Земляк, я коня лихого
сменял бы на эту кровлю,
седло – на зеркальце милой
и нож – на край изголовья.
Земляк, я из дальней Кабры
иду, истекая кровью.
– Будь воля на то моя,
была бы и речь недолгой.
Да я-то уже не я,
и дом мой уже не дом мой.
– Земляк, на стальной кровати
с голландскою простынею
хочу умереть, как люди,
оплаканные роднею.
Не видишь ты эту рану
от горла и до ключицы?
– Все кровью пропахло, парень,
и кровью твоей сочится,
а грудь твоя в темных розах
и смертной полна истомой.
Но я-то уже не я,
и дом мой уже не дом мой.
– Так дай хотя бы подняться
на ту высокую крышу!
К перилам лунного света,
туда, где море услышу.
И поднялись они оба
к этим перилам зеленым.
И след остался кровавый.
И был от слез он соленым.
Фонарики тусклой жестью
блестели в рассветной рани.
И сотней стеклянных бубнов
был утренний сон изранен.
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
И вот уже два цыгана
стоят у перил железных.
Полынью, мятой и желчью
дохнуло с дальнего кряжа.
– Где же, земляк, она, – где же
горькая девушка наша?
Столько ночей дожидалась!
Столько ночей серебрило
темные косы, и тело,
и ледяные перила!
Из зеркала водяного,
качаясь, она глядела —
серебряный иней взгляда
и зелень волос и тела.
Баюкала зыбь цыганку,
и льдинка луны блестела.
И ночь была задушевной,
как тихий двор голубиный,
когда патруль полупьяный
вбежал, сорвав карабины…
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
Далекий парусник в море,
далекий конь в перелеске.